Конкурс прозы 4
ДА ЧЕ ТАМ...
Иван Иванович Недолбайский был порядочная свинья. Однажды утром Иван Иванович Недолбайский подошел к окну и сказал: «Сидел на ветке Cидор, досиделся, пидор! Мда». Глубинный смысл этой фразы, ее первое, второе, третье, четвертое, пятое, шестое, седьмое и самое последнее дно, все расходящиеся вширь оттенки значений, переливы интонаций и спектр выражаемых чувств Иван Иванович не осознавал до конца и сам. Что делать, но из всех пороков именно рефлексия как раз и не была счастливо свойственна Недолбайскому. Семиотически, по смыслу, было ясно, что странное выражение относится не к нему, у него-то как раз все находилось и не могло, как всегда, не быть в относительно полном порядке. Но ни на каких таких ветвях Сидор Олегович Шмяк тоже никогда не сидел, не сидел вообще и был верный и истовый семьянин. И уж тем более, даже принимая во внимание всю хилость и этого, весьма сомнительного достоинства, Шмяк вовсе не стоил того, чтобы Недолбайский стал думать о нем поутру. Вытекало и значило, что фраза, как и все в этой жизни, относится непосредственно к Ивану Ивановичу, к нему самому. Но если почему-то в самом деле все это обстояло именно так, тогда зачем, проснувшись и вдруг подойдя к окну, он так рано, неожиданно и некстати ее произнес. Так ли уж нужно было ее говорить? Можно было и попросту никуда не подходить, а если подойти, то молчать! Что вообще могут значить такие фразы, с чего они вырываются и что они нам пророчат? Какие маховики, приводные ремни и шестерни пришли в движение так, что влекомый самому ему неведомым чувством Недолбайский поднялся, подошел к окну и сказал «Мда». Странно все это было, странно! И всем своим существом уловив, что что-то действительно здесь не так, что что-то подвинулось, стронулось, с тревогой оглядев внутренности, неуверенною опаскою пошевелив всем большим корпусом, Иван Иванович Недолбайский с отчаянием беспросветного риска напрягся, чтобы в это же самое мгновение метнуться и отойти от окна... Как вдруг, уже совсем неожиданно, непонятно зачем, но теперь точно зная, что накличет беду, сам себе сопротивляясь, понимая всю бессмысленность этого сопротивления, словно он весь, разом, вместо того, чтобы обойти, прямиком падает в одну бескрайне-огромную лужу - открыл рот и выдохнул из него все то же странное, непонятное, мистическое и бессмысленно-глубинное «Мда»!
Но что же в самом деле стряслось, что нарушило доселе такую неразговорчивую и счастливую жизнь Недолбайского? А если и не сейчас, здесь, то, может быть, совсем давно, раньше, была допущена им какая-нибудь ошибка, — маленькая, неприметная и такая подлая, что на глаза от обиды мгновенно выступают слезы и сразу хочется кого-то убить? Но нет, не таким человеком был Недолбайский, весь облик Ивана Ивановича напрочь отметал такую возможность. Ее в принципе не могло быть, как никаких ошибок не может быть у солнца, которое каждый день тухнет на западе, встав предварительно для того на востоке, у дерева, произрастающего всегда там, где вылупилось, или у камня, который просто положен посреди дороги - и все. Но самое главное, что было наиболее неясным и поразительным, что так до самого основания всколыхнуло и потрясло его, это то, что не только возможности этой самой ошибки не было и никогда не могло быть. Когда то, что у всех остальных людей размышляет и думает, сомневается, принимает решения, мучается, что все-то они и оказались как раз не верны, и органа которого у Недолбайского совсем не было, все место которого Иван Иванович занимал один, сам, - неожиданно захотело взглянуть в это самое прошлое, то обнаружило, что и его-то там как раз тоже нет! Не было там ничего, напрочь не было, не было ничего - и все тут! Cам ли он так непосредственно жил, или повернувшие почему-то вспять кронические потоки намыли карстовые пустоты в его основании, но ничего, кроме настоящего, не было, в настоящем же обитало это самое непонятное, неизвестно к какому боку приваленное, что собой означающее тоскливое, тревожное и зыбкое «Мда».
И вместе с неожиданно и в один миг раскрывшимся и уместившимся настоящим Недолбайский ощутил под собой и в самом деле такую зыбь, а себя, несмотря на размеры, настолько без веса, что чуть было, с перепугу, что как-то сгинет, а то вообще растворится и улетучится, еще что-то не произнес. Но тут же, каким-то уже несчитанным двадцать седьмым откровением уловив, что этим дело не выправишь, что оно наверняка лишь еще больше запутается - чего ему стоил кувырок и в одно, с виду совсем невинное слово, что за ним непременно последует еще какая-нибудь не менее подлая в своей непредсказуемой гнуси расплата, перехватил начавшую было провисать челюсть рукой и умолчал. Не все слова, даже с виду самые неказистые, можно так просто вот, всуе, произносить. Болтать, целыми днями не закрывая рот, мог только такой пустой человек, как Шмяк. Казалось, на всем белом свете вообще не осталось слов, которых когда-либо Cидор Олегович не произнес. И даже его вредоносные дети, количеством не менее произнесенных им слов, несли на себе фамильный отпечаток порока и, некрасиво пользуясь тем, что всех их было все равно не словить, намекая на известную нечленораздельность Ивана Ивановича, назойливо твердили в его присутствии неумную и в силу этого как раз им и полюбившуюся частушку: «Мой папа хряк, мой мама хряк, а сам я трансформатор». Это было несправедливо и обидно, но отвечать значило уподобиться, и Недолбайский молчал.
Но что могли значить эти, хотя, кончено, и для любого обидные крупности по сравнению с тем, что произошло, случилось, и по всему фронту выстаивало и надвигалось теперь. Ведь чувствовалось, что не пустяки, а настоящий, большой, по величине не меньший чем сам очень даже не маленький Иван Иванович плюс все дети Шмяка приключился с ним котильон. Долго, видимо, выжидала неумолимо точная в своей неизменной подлости ко всем представителям рода человеков и лишь до времени зачем-то стушевавшаяся судьба. Да и не так и просто было подобрать ей среди всего изобилия кар что либо адекватное той осторожной глыбе и матерому человечищу, каким представлялся Иван Иванович себе сам. А то, по давнему утомившему опыту веруя, что главное здесь - не мешать, и человек, верный своему предназначению, из двух зол выбирая большее, по собственному же образу и подобию не минует ее, терпеливо наблюдала, как все больше и больше окружала Недолбайского неумолимость того, что он когда-то, и даже не всуе, не произнес. И не сама ли судьба, вздернув в то утро Ивана Ивановича с постели, как к последнему оплоту прибив к окну, замаскировав суть Cидором Шмяком и самоуверенно не интересуясь последствиями, его же устами и произвела на свет все то же самое неизбежное, издевательски торжествующее, а для него роковое, трагическое и непонятное «Мда»!
Долго на этот раз простоял у окна Недолбайский, и не скоро он от него отошел. Подло, обидно, страшно или еще как-нибудь по другому все это явилось к нему - смысла принимать в расчет уже не было. Что могли изменить здесь даже самые длинные оценки и рассуждения, если все это никак по-другому и уже так. Думать тут было не о чем, да, слава богу, Иван Иванович этого и не умел. Но и сил, а, главное, - сознания абсолютной безусловности, безвариантно производящей то, чего еще не было, так, как это должно быть для любого из предполагаемых к осуществлению действий - тоже не находилось. Как-нибудь, тщательно в себя вглядываясь, он еще мог пошевелить, скажем, рукой, но на риск большего, чего доброго, требующего координации движения, сам бы уже не отважился. И тем более ясно, почему так не без оснований опасался он еще раз случайно не открыть рот и не сказать что-нибудь вроде того, что спросонья он так опрометчиво произнес, и весь темный и страшный смысл которого, как оказалось, и как бывает всегда, лишь прикрывало внешне легкомысленное, безыскусное и такое незатейливое собой «Мда».
И в виде последней, до отчаяния наивной попытки избежать равнодушие собственной к нему судьбы, тихонечко исхитрившись, повернуть как-нибудь пусть не все свое обычное время, то хотя бы последние его секунды вспять, Иван Иванович Недолбайский, повторяя задним ходом предыдущий свой путь, осторожно, внутри и снаружи себя весь на цыпочках, с другой стороны подходя к рубежу, чтобы потом вообще рвануть вглубь и больше никогда никуда не высовываться, сжавшись в малый комочек все же сумел переборотся и тихой надеждой неслышно шепнуть: «А. Д. М.»... Но страх, разом охвативший его неистовый страх, страх, когда он почувствовал, что там, за этими звуками, и в самом деле ничего нет, что обратной дороги не было в самом любом смысле, был так необоримо велик, а трагическая нелепость существовавшего в наличии «Мда» только за то, что она существует, предстала настолько бесценной, что Иван Иванович будто горная серна одним прыжком возвратил себя в прошлое, находящееся в будущем, состояние и, подобно по смертельным врагам пущенной пулеметной очереди, несколько раз без остановки прошил все пространство комнаты резкими «Мда», метнув напоследок ручную гранату фразы про пидора-Шмяка.
А затем, не столько мужественно принимая жизнь, какой она есть, сколько втайне надеясь, что ежели каждый будет бросаться под танк, на всех танков все же не хватит, Недолбайский, закрыв свои внутренние глаза, сдвинулся и пошел, пошел как слепой за таким же слепым зовом судьбы. Осторожно, колыхаясь по всем направлениям и каждый раз памятуя, что где-то есть ее незримая нить, он сделал один шаг, за ним второй, третий... и полностью, даже не успев произвести соответствующее ругательству мычание, исчез в ее безусловно производящей воле. И уже никто точно не мог показать, какие треугольники, круги и квадраты выписывал он, шагая по своей комнате, какой странный узор они составляли, как, ни смотря ни на что, он снова малодушно заворачивал вспять, натыкался на предметы, обернувшиеся вдруг совсем незнакомыми, и как все-таки получилось, что он сумел пройти над всеми своими пропастями, зыбями и трясинами, а из вещей ничего не сломал. Когда же осознание места вернулось к нему, он обрел себя стоящим уже на улице, как раз в геометрическом центре того отрезка, что наискосок через дорогу соединял его дом и то строение, которое со всеми своими лихими чадами занимал никто иной, как сам Cидор Олегович Шмяк.
И тут, так явно оказавшись вне прежнего своего жилища, захваченный доселе совершенно неизведанным ему состоянием, сам не понимая, тревожно все это, или почему-то вдруг радостно, что за этим последует, нужно ли его избегать, или наоборот, как все, что случилось до этого, принимать, Иван Иванович Недолбайский вместе с головой стал приподниматься во весь свой, как оказалось, еще непромерянный рост. И чем выше, заходя макушкой за облака и небо, он подымался, тем быстрее и явственней с запредельного горизонта, из самых дальних округлостей бесконечности через улицы, город, подземлю, мир и вообще все на свете явственно приходил и вставал в этой серединке один смерчеподобный и все собой побеждающий звук. Он ширился, разрастался, и по мере его произрастания многочисленными и разноподобными обертонами сбегались оборотной стороной неожиданности всегда невесомые на подъем и ранее такие надоедливые, - бесчисленные отпрыски Шмяка. Они прыгали, пузырились, их мельтешащая суета заполняла собой уже всю улицу, но подпрыгнув, смех куда-то схлопывался, и они, странным образом поглядев, прикрыв ладошками улыбки, смолкали. Когда же с противоположной стороны, чем та, откуда возникал звук, разгребая собственных детей, появился и сам Сидор Олегович, и, застав картину всеобщего смущения, только и смог вымолвить, что: «- Да ладно уж, че там», - лицо Недолбайского с трудом, как открывается не смазанная давно, старая и оттого заржавевшая дверь, рвануло подобием давным-подавно чего-то позабытого уста и насквозь, да так, что потом вообще уже все смешалось, дало свою волю этому переполнявшему его неудержимому звуку. И тогда уже с самых небес над этим не обязательно что всегда неумным и, надо полагать, из этого рассказа наверняка что-то свое уразумевшим миром молодыми, гулкими, из конца в конец прокатившимися, все вокруг потрясающими раскатами громыхнуло: «Ну, надо же... Да!!!». И добавим еще несколько раз от себя: «Да..! Да..!! Да..!!!»
Так отсутствие порока рефлексии спасло и помогло Ивану Ивановичу Недолбайскому выпутаться из самого замысловатого и трудного жизненного своего положения. Мда.